КЫРГСОЦ

Социализм в Кыргызстане

Политический капитализм

3 глава из книги Бранко Миланович «Капитализм и ничего больше: будущее системы, которая правит миром». Публикуется в сокращенном варианте.

Олигархия должна искать средства для своего сохранения… в установлении хорошего порядка.

Аристотель, «Политика».

В этой главе используется исторический или, точнее, генеалогический подход к изучению политического капитализма. Политический капитализм, как я покажу, во многих случаях становился результатом коммунистических революций, произошедших в колониальных или фактически колониальных обществах, вроде Китая. Я начинаю с обсуждения места коммунизма в глобальной истории и последствий коммунистических революций в колониальных обществах. Затем я даю более абстрактное определение политического капитализма, а также иллюстрирую и обсуждаю его основные характеристики и противоречия, а также его глобальную роль на примере Китая. Благодаря своей экономической и политической мощи Китай играет в этой главе парадигматическую роль, аналогичную роли Соединенных Штатов в главе 2. (Подробнее о том, что следует из моей попытки переосмысления коммунизма, которая отличается от общепринятого взгляда, см. приложение A.)

3.1 Место коммунизма в истории

3.1a Неспособность марксистского и либерального мировоззрений объяснить место коммунизма в истории

Не так-то просто вписать коммунизм, его взлет и падение, в мировую историю, если иметь в виду Историю с большой буквы2. Эта серьезная проблема для марксистской мысли, потому что последняя рассматривает коммунизм как вершину человеческой эволюции, конечный пункт исторического развития. Но не меньшие трудности коммунизм создает для либерального подхода к человеческой истории, для того, что некогда называли «виговским» взглядом на историю. По сути, каждая «теория истории» (histoire raisonée) от Платона до Гегеля и Фукуямы исходит из того, что рост и упадок социально-экономических или политических систем подчиняется неким познаваемым законам социальных изменений. Русский философ Николай Бердяев разделил эти законы на два типа: «Афины» и «Иерусалим». Афины олицетворяют циклические законы (как в «афинской» идее Платона о том, что режимы сменяют друг друга в рамках некой циклической схемы), а Иерусалим — телеологические законы (когда общества движутся от «низших», менее развитых состояний, к «высшим», более развитым — к «Иерусалиму»)3.

И либеральная, и марксистская концепции истории подобны Иерусалиму. Это тот случай, когда мы имеем дело с закономерностями Истории в самой широкой временной перспективе — скажем, когда мы спрашиваем, что придет после капитализма, — или в меньшем масштабе, когда мы, например, ищем эмпирические доказательства того, что существует конвергенция доходов между странами (как предсказывает экономическая теория) или что экономическое развитие идет успешнее в более демократических обществах. Во всех подобных рассуждениях мы рассчитываем найти некие однонаправленные закономерности развития, эволюцию по направлению к чему-то «лучшему». Социальная эволюция рассматривается не как случайная или циклическая, а как следующая по линейному пути к более богатым и свободным обществам4.

Здесь-то и кроются сложности для понимания коммунизма. Если бы мы считали, что социально-экономические системы возникают и исчезают случайно, объяснять было бы нечего. Если бы мы считали, что имеет место циклическое движение, скажем, между свободой и тиранией или, если взять четырехтактный цикл Платона, тимархией, олигархией, демократией и тиранией, проблема также не была бы столь значительной, хотя никто еще не пытался поместить коммунизм в такой цикл исторического развития. Но телеологический взгляд усложняет ситуацию.

Сразу же следует сделать терминологическое уточнение. Термин «коммунизм» используется в нескольких различных смыслах. Вне марксизма он обычно используется для обозначения политических партий и, соответственно, обществ, которыми они правят, для которых характерны однопартийные правительства, государственная собственность на активы, централизованное планирование и политические репрессии. Но в марксистской терминологии коммунизм — это высшая стадия развития человечества; общества, которые в предыдущем предложении были названы коммунистическими, с марксистской точки зрения будут считаться «социалистическими», то есть обществами, находящимися в процессе перехода от капитализма к коммунизму. В большинстве случаев я придерживаюсь первого (немарксистского) определения, поскольку оно кажется более простым, но, когда я говорю об эффективности экономики, управляемой коммунистической партией, я использую более распространенное наименование «социалистическая экономика». Причина в том, что термин «коммунистическая экономика» более уместен либо для ограниченных периодов времени, например, для «военного коммунизма» в первые годы советской власти, когда рынок был полностью устранен, либо для гипотетической экономики, основанной на отсутствии коммодификации труда, всеобщем изобилии материальных благ и принципе «от каждого по способностям, каждому по потребностям». Поскольку этого последнего типа экономики никогда не существовало, а первый был очень специфическим экспериментом, вызванным гражданской войной и продолжавшимся всего три года, было бы ошибочным использовать термин «коммунистическая» для функционирующих в обычном режиме послевоенных экономик Восточной Европы, Советского Союза или Китая. «Социалистическая экономика» — термин не только более точный, но и согласующийся с (небезосновательной) советской, на закате брежневской эпохи, характеристикой таких обществ как обществ «реального существующего социализма» (часто сокращаемого до «реального социализм»)5.

Особенно сложен вопрос о месте исторического коммунизма для марксистской мысли. И не только потому, что марксизм изначально (и по сей день) рассматривает коммунизм как высшую стадию развития человеческого общества. Проблема марксизма состоит в том, как объяснить, почему социализм, предполагаемая прелюдия к высшей ступени человеческой эволюции, после победы в нескольких странах и последующего распространения и утверждения во многих других, внезапно исчез, официально превратившись в капитализм (как в Советском Союзе и Восточной Европе) или де-факто эволюционируя в сторону капитализма (как в Китае и Вьетнаме). В рамках марксизма такая эволюция представляется просто немыслимой.

Проблема не столько в том, что «реальный социализм» не обладал всеми характеристиками, которыми он теоретически должен был обладать (хотя это тоже проблема, поскольку его бесклассовый характер поставлен под сомнение социологами-марксистами); ключевая и, видимо, неразрешимая проблема, которую должна объяснить марксистская историография, состоит в том, как социализм, будучи более совершенной социально-экономической формацией, мог вернуться назад, к менее совершенной. В рамках марксизма это равнозначно попытке объяснить, как общество, пережив капиталистическую и промышленную революции, создав буржуазию и рабочий класс, могло бы затем внезапно вернуться к феодальному строю, где прежде свободный труд снова привязан к земле, а аристократия пользуется принудительным трудом и не платит налогов. Марксистам, как и едва ли не всем остальным, показалась бы абсурдной возможность подобного поворота событий. Но «падение» коммунизма с возвратом к капитализму не менее абсурдно и не может быть объяснено в рамках традиционных марксистских взглядов.

Лучше, хотя и не полностью, коммунизм объясняется в рамках либеральных теорий. С либеральной точки зрения, которую хорошо представил в 1990-х годах Фрэнсис Фукуяма в книге «Конец истории и последний человек» (Fukuyama 1992; Фукуяма 2004), либеральная демократия и ничем не ограниченный капитализм представляют собой конечный пункт в смене социально-экономических формаций, изобретенных человечеством. То, что марксистам видится как непостижимый откат к гораздо низшей (худшей) системе, либералы рассматривают как абсолютно понятный переход от худшей, тупиковой системы (коммунизма) обратно на прямой путь, ведущий к конечной точке человеческой эволюции — либеральному капитализму.

Здесь стоит ненадолго прерваться и отметить, насколько похоже с либеральной точки зрения трактуются коммунизм и фашизм. Фашизм тоже был — конечно, в течение более короткого периода — мощной альтернативной социально-экономической системой. Для либерализма и коммунизм, и фашизм представляют собой отклонения в двух неправильных направлениях — один слишком влево, другой слишком вправо. Таким образом, падение фашизма, будь то в результате проигранной войны (Германия, Италия, Япония) или внутренней эволюции (Испания, Португалия), рассматривается как нечто почти симметричное падению коммунизма: оба отклонения были преодолены, так сказать, «исправлены», и хотя страны, которые пережили эти отклонения, могли понести огромные материальные и человеческие потери, в конечном итоге они сумели вернуться на нормальный путь и перейти к более высокой социально-экономической системе, а именно к либеральному капитализму. Либеральное объяснение места коммунизма в истории XX века поэтому относительно последовательно и имеет то преимущество, что симметрично рассматривает все отклонения от прямой линии, ведущей человечество к наилучшей системе.

Однако оно лишь «относительно» последовательно, поскольку не дает четкого объяснения того, почему произошли эти отклонения от прямой линии. Фашизм и коммунизм выглядят ошибками, которые в конечном счете можно исправить, но нет никакого понимания или объяснения того, почему они изначально были совершены.

Почему фашизм и коммунизм оказались столь влиятельными, если в 1914 году человечество — и уж точно передовые либеральные капиталистические страны — было на правильном пути? Здесь мы сталкиваемся с фундаментальной проблемой, перед которой стоит либерально-капиталистический взгляд на историю: как объяснить возникновение самой разрушительной (до тех пор) войны в истории в системе, которая с либеральной точки зрения полностью соответствовала высшему, наиболее развитому и мирному способу организации человеческого общества6. Как объяснить, что либеральный международный порядок, в котором все ключевые игроки были капиталистами и глобалистами и, более того, были демократиями, частичными демократиями или стремились к демократии (что, безусловно, справедливо для западных союзников, но также и для Германии, Австро-Венгрии и России, которые все двигались в этом направлении), мог очутиться в состоянии всеобщей бойни?

Существование Первой мировой войны создает непреодолимое препятствие для виговской интерпретации истории: этого просто не могло произойти. Тот факт, что она разразилась в звездный час господства либерализма как на национальном уровне, так и в международных отношениях, открывает возможность того, что в будущем либеральный порядок снова приведет к аналогичному результату. И совершенно невозможно утверждать, что система, которая может регулярно порождать мировые войны, каким-то образом представляет собой вершину человеческого существования, определяемую через реализацию нашего стремления к процветанию и свободе. Это ключевой камень преткновения для либерального объяснения истории XX века, и слабые объяснения (или полное отсутствие таковых) роста фашизма и коммунизма прямо вытекают из него. Поскольку либеральный взгляд на историю не может объяснить происхождение той войны, он не менее лихо трактует фашизм и коммунизм (и тот и другой были, по сути, следствием войны) как «ошибки». Назвать то или иное явление ошибкой — не самое лучшее историческое объяснение. Либеральная теория поэтому имеет тенденцию игнорировать весь короткий XX век и перескакивать от 1914 года непосредственно к падению Берлинской стены в 1989 году, как будто в промежутке между ними ничего не произошло, — 1989 год возвращает мир на путь, по которому он шел в 1914 году, до того как нечаянно оступился. Вот почему либеральных объяснений начала войны не существует, а предлагаемые объяснения основаны на политике (Фриц Фишер, Нил Фергюсон), сохранившемся влиянии аристократических обществ (Йозеф Шумпетер) или, что наименее убедительно, идиосинкразиями отдельных действующих лиц, чередой ошибок и случайностей (А. Дж. П. Тэйлор).

Марксизм способен гораздо лучше объяснить Первую мировую войну и подъем фашизма. Его сторонники считают, что война была порождением «высшей стадии капитализма», то есть стадии, на которой капитализм создал картели и национальные монополии, которые боролись друг с другом за контроль над остальным миром. Фашизм, в свою очередь, был ответом ослабленной буржуазии на угрозу социальной революции. Таким образом, прямая линия развития цивилизации от капитализма к социализму и в конечном счете к коммунизму сохраняется, хотя буржуазия может время от времени организовывать такие опасные движения, как фашизм, которые временно приостанавливают колеса истории. Марксистские взгляды на войну и подъем фашизма согласуются с историческими свидетельствами. Что не согласуется с историческими свидетельствами и остается большим камнем преткновения, возможно, даже непреодолимым препятствием для марксистского объяснения истории XX века, так это то, почему коммунизм не смог распространиться на более развитые страны и почему коммунистические страны снова стали капиталистическими. Как я уже упоминал, в рамках марксистского взгляда на Историю эти события не просто необъяснимы — они непостижимы.

Таким образом, мы приходим к выводу, что два важнейших события в глобальной истории XX века, Первая мировая война и падение коммунизма, нельзя последовательно объяснить в рамках либеральной или марксистской парадигм. Для либеральной парадигмы проблему представляет 1914 год, для марксистской — 1989-й.

С трудностями теоретического и концептуального осмысления коммунизма сталкиваются многие. В двух влиятельных книгах («Экономические истоки диктатуры и демократии» и «Почему одни страны богатые, а другие бедные») Дарон Аджемоглу и Джеймс Робинсон представили всеобъемлющую теорию, призванную объяснить, почему демократии возникают и терпят поражение, и продемонстрировать тесную взаимосвязь между политическим и экономическим неравенством. Их точка зрения была очень влиятельной, особенно в период до глобального финансового кризиса 2008 года, потому что она объединила два направления, доминировавших в то время в либеральной мысли: Вашингтонский консенсус (который продвигал приватизацию во внутренней политике и глобализацию во внешней) и воспевание либеральной демократии в стиле Фукуямы.

Одна из центральных концепций Аджемоглу и Робинсона — понятие «экстрактивных» институтов: политических и экономических институтов, которые контролируются элитой с целью извлечения экономических ресурсов и концентрации политической власти, при этом политическая и экономическая власть идут рука об руку, подкрепляя друг друга. Но эта концепция не подходит для коммунизма, при котором политическая и экономическая власть связаны в лучшем случае крайне слабо. В рамках концепции Аджемоглу–Робинсона мы могли бы ожидать, что высокая концентрация политической власти, которую мы видели в коммунистических странах, должна была привести к высокой концентрации и экономической власти. Но при коммунизме не было ничего подобного; кроме того, экономические преимущества, однажды приобретенные, не передавались сколько-нибудь значимым образом из поколения в поколение. Поэтому коммунизм, система, при которой до трети населения мира прожило большую часть XX века, почти полностью отсутствует в их схеме и не может быть ею объяснена. Не объясняет она и экономических успехов Китая и Вьетнама. В этих обществах нет того, что Аджемоглу и Робинсон называют «инклюзивными» институтами — такими, которые допускают широкое участие, действуют в рамках власти закона и, согласно этим авторам, необходимы для экономического роста, — тем не менее показатели их роста находятся среди лучших в мире, а последние показатели Китая — лучшие за всю мировую историю. Аджемоглу и Робинсону приходится поэтому отмахиваться от успехов этих стран, говоря, в книге «Почему одни страны богатые, а другие бедные», что они не вечны, или, точнее, что, если Китай не демократизируется, он должен потерпеть неудачу, когда достигнет того технологического уровня, на котором страны с экстрактивными институтами предположительно неспособны к инновациям (Acemoglu and Robinson 2012, 441–442; Аджемоглу, Робинсон 2015, 481–482). Это («когда-нибудь и Китай потерпит неудачу») слабая историческая теория, если не брать самого банального смысла, в котором ничто не может длиться вечно.

3.1б Как вписать коммунизм в историю XX века

Одна из примечательных черт рассмотренных либеральных и марксистских теорий — это их озабоченность исключительно Западом. Экономики или общества так называемого третьего мира в них практически не фигурируют. Они появляются в эпизодической роли в марксистской концепции последней стадии развития империализма в качестве яблока раздора, за обладание которым разворачивается борьба между капиталистическими экономиками. И иногда они присутствуют неявно, как, например, в замечании Маркса в предисловии к первому тому «Капитала» о том, что «страна, промышленно более развитая, показывает менее развитой стране лишь картину ее собственного будущего»7. Таким образом, незападный мир рассматривается марксистами как потенциально капиталистическое и в конечном счете социалистическое общество. В остальном ничего особенного в нем нет. Согласно стандартному марксистскому взгляду, эти общества отстают от более развитых, но следуют одним и тем же путем от первобытного коммунизма к рабовладению, к феодализму и капитализму — путем, который я буду называть здесь западным путем развития (ЗПР). Когда сторонники этой точки зрения обсуждают будущую эволюцию стран с развитой экономикой, они тем самым автоматически также обсуждают будущую эволюцию развивающихся экономик. Представьте себе поезд с множеством вагонов. Чтобы определить будущую траекторию движения поезда, нет смысла сосредотачиваться на отдельных вагонах, одни из которых опережают другие; достаточно знать, куда движется локомотив, чтобы знать, куда прибудет весь поезд.

В марксизме есть только два места, где цепь ЗПР «разрывается»: так называемый азиатский способ производства и осторожное утверждение, сделанное Марксом в письме 1881 года русской революционерке Вере Засулич, в котором он говорит, что социализм в России мог бы развиться непосредственно из крестьянской общины, минуя стадию капиталистического развития8. Последнее оказалось очень влиятельным, поскольку ставило вопрос о возможности для менее развитых обществ перейти к социализму, так сказать, напрямик. («Легальные» марксисты в России сочли эту мысль абсурдной, но это привело их к не менее абсурдной практической позиции, требовавшей работать на развитие капитализма в России, с тем чтобы полный расцвет последнего мог в недалеком будущем создать рабочий класс, достаточно многочисленный, чтобы его свергнуть.) Включение азиатского способа производства (который так и не получил четкого определения) действительно допускает некоторую нелинейность в последовательности смены социальных формаций, но никак не помогает марксистской схеме объяснить падение социализма, которое нас тут интересует. Оно остается столь же непостижимым, как и прежде9.

Либеральный взгляд на положение менее развитых стран очень похож на стандартный марксистский, поскольку тоже игнорирует их особенности.

Эти две точки зрения настолько схожи в этом отношении, что комментарий Маркса о том, что более развитые страны указывают менее развитым на их будущее, вполне можно было бы приписать либералам. Этот линейный, виговский взгляд на историю выразился в целом ряде британских деклараций, утверждавших, что империя — это своего рода школа для колонизированных народов, где их готовят к будущему самоопределению и созданию капиталистических экономик. Конечно, многие такие заявления можно рассматривать как слабо завуалированные оправдания для продолжения колониального правления — скажем, заявление министра иностранных дел Великобритании Эдвина Монтегю, для которого само определение требовало «многих лет… многих поколений», или 66 подтверждений со стороны Великобритании в период с 1882 по 1922 год, что Египет «скоро» будет готов к самоуправлению (Tooze 2014, 186; Туз, 2021, 245; Wesseling 1996, 67). Но, думаю, было бы неправильно воспринимать их только в этом качестве. Они также выразили широко распространенное мнение, что менее «цивилизованные» страны находятся на пути к достижению более цивилизованного или развитого состояния и что страны, уже достигшие его, должны им помочь10. Колониализм включал в себя именно такую цивилизующую миссию (mission civilisatrice). Таким образом, в либеральном мировоззрении, как и в марксистском, не было отдельной проблемы третьего мира или путей развития третьего мира. В сущности, в этих глобальных «теориях истории» вообще не было третьего мира.

Именно в рамках упускаемой всеми из виду истории стран третьего мира коммунизм и сыграл роль, которая обеспечила ему место в глобальной истории. Я буду утверждать, что коммунизм — это социальная система, которая позволила отсталым и колонизированным обществам преодолеть феодализм, восстановить экономическую и политическую независимость и построить местный капитализм. Или, другими словами, это была система перехода от феодализма к капитализму, использовавшаяся в менее развитых и колонизированных обществах. Коммунизм — это функциональный эквивалент подъема буржуазии на Западе. Эта интерпретация дает той части третьего мира, которая была колонизирована и пережила коммунистические революции, свое собственное место в глобальной истории, которое ей не отводят ни в либеральных, ни в марксистских всемирно-исторических нарративах11.

Размышлять о коммунизме в рамках стандартного западного подхода к истории ошибочно или малопродуктивно, потому что, как мы видели, он не может объяснить ни его взлет (в рамках либерализма), ни его падение (в рамках марксизма). Ошибочно, потому что условия, стимулировавшие эволюцию западных обществ от феодализма к капитализму, в корне отличались от тех, которые существовали в третьем мире и привели к его собственному переходу от феодализма, или «мелкотоварного производства», к капитализму.

Начиная с XVI века и далее большая часть третьего мира, по причине более низкого уровня его экономического и военного развития, была завоевана Западом. Труднее всего завоевателям пришлось в Азии, где население нельзя быть уничтожить или поработить, как это произошло в обеих Америках и Африке, и где уровень экономического и культурного развития был относительно высоким. С точки зрения западного пути развития империализм в Азии (а также в Африке) можно было бы оправдать как способ заставить эти страны перейти от феодализма к капитализму и, таким образом, согласно марксистской телеологии, открыть путь для их перехода к социализму. Эта идея была первоначально сформулирована не кем иным, как самим Марксом, а совсем недавно — красноречивым защитником империализма с марксистской точки зрения Биллом Уорреном в книге «Империализм: первопроходец капитализма» (Warren 1980)12. Другими словами, чтобы третий мир пошел по западному пути развития, развивающиеся страны нужно было преобразовать в капиталистические общества извне и, в то же время для ускорения этого преобразования, вовлечь в глобализированную капиталистическую экономику13. Если бы весь третий мир сводился к Гонконгу, то это был бы именно тот путь, по которому он пошел бы.

Но весь мир не был Гонконгом. Проблема этого подхода — которая стала очевидной после окончания Второй мировой войны — заключалась в том, что внедрение капитализма извне могло сработать только в небольшом масштабе. Капитализм смог создать, а затем интегрировать небольшие экономики, основанные на транзитной торговле, такие как Гонконг и Сингапур, и построить города на побережье Западной и Южной Африки (такие как Аккра, Абиджан, Дакар и Кейптаун), но оказался совершенно не способен преобразовать большинство экономик третьего мира. Не обеспечил он и достаточно высокие показатели роста: фактически эти экономики продолжали все дальше отставать от развитых капиталистических стран, тем самым опровергая идею экономической конвергенции. Внутренние производственные отношения также не развивались однозначно в капиталистическом направлении: различные способы производства продолжали существовать бок о бок.

Вместо этого движимое метрополиями развитие создало структурную двойственность в этих экономиках, что привело к появлению неомарксистских объяснений этой дуалистической структуры. Рассматриваемый период был золотым веком латиноамериканских теорий структурализма и зависимости. Структуралисты считали, что отсталость можно преодолеть, только разорвав все связи с развитыми экономиками (называемыми ими «центром» или «ядром»), которые, по их утверждению, естественным образом навязали дуалистическую структуру экономикам стран третьего мира, стимулируя производство в экспортно ориентированном сырьевом секторе и позволяя остальной экономике приходить в упадок. Вместо развития, движимого «ядром», третий мир должен сосредоточиться на внутреннем росте. Поскольку структуралисты не были ортодоксальными марксистами, у них остался непроработанным вопрос о том, как должна быть организована новая внутренняя экономика, хотя неявно подразумевалось, что она останется капиталистической (то есть основанной на частным капитале и наемном труде), даже если государство станет играть более важную роль, чем это было на аналогичной стадии развития на Западе. Структуралистские рецепты, однако, так и не были применены на практике. Когда структуралисты вроде Фернандо Кардозу в Бразилии приходили к власти, они начинали проводить совершенно другую, прокапиталистическую и проглобализационную политику.

Мы должны рассматривать эти структуралистские теории, или теории центра/периферии, просто как реакцию на неспособность глобального капитализма преобразовать страны третьего мира в полноценные капиталистические экономики. Если бы оптимистический марксистский взгляд на способность империализма и глобального капитализма превратить экономики стран третьего мира в клоны западных капиталистических экономик был бы верен, колониализм превратил бы их в зеркальные отражения Британии и Франции и не было бы нужды в структуралистских объяснениях. Таким образом, структуралисты и теоретики зависимости просто пытались восполнить этот пробел, объясняя, почему глобальный капитализм оказался не столь успешным, и в то же время избегая призывов к чисто социалистической экономике (например, к общественной собственности на средства производства) как пути развития, поскольку к тому времени, когда структуралисты вышли на сцену, советская модель выказывала явные признаки дряхления.

Структуралисты вышли на сцену слишком поздно, и их подход, а также огромная пропасть между тем, что они отстаивали на словах, и тем, что они проводили в жизнь на деле (когда получали возможность делать это), отражает это опоздание. Во многих странах для осуществления реального перехода от феодализма третьего мира к капитализму потребовались коммунистические революции. Коммунистические революции в колониальном третьем мире сыграли ту функциональную роль, которую на Западе играла внутренняя буржуазия. Билл Уоррен прав, когда утверждает, что «восточный поворот» Коминтерна (смещение акцента на антиимпериалистическую борьбу, вместо революции в развитых странах), произошедший в 1920-х годах, «изменил роль марксизма: из движения за демократический социализм трудящихся классов [в богатых странах], он стал движением за модернизацию отсталых обществ», но, хотя он считает этот поворот ошибкой, в действительности это был большой шаг вперед, который в конечном итоге превратил менее развитые страны в автохтонные капиталистические экономики14. В разделе 3.2 объясняется, почему лишь коммунизм оказался способен осуществить эту трансформацию — то есть трансформацию, которую в теории должны были провести либо империализм (который не справился с этой задачей), либо структуралисты (которые так и не принялись за нее).

3.2 Почему, чтобы принести капитализм в (некоторые страны) третьего мира, потребовались коммунистические революции?

3.2a Роль коммунистических революций в третьем мире

Чтобы понять ключевое различие между действительным положением стран третьего мира и их предполагаемым положением, каким оно выглядит в теории ЗПР, нам необходимо осознать, что их положение в 1920-х годах характеризовалось: (а) неразвитостью в сравнении с Западом, (б) феодальными или подобными им производственными отношениями и (в) иностранным господством. Иностранное господство было непопулярным, но оно дало этим обществам (в первую очередь Китаю) понимание своей отсталости и слабости. Если бы их так легко не завоевали и не поставили под контроль, они бы не осознали, насколько далеко отстали. Таким образом, для менее развитых стран характерны пункты (а) и (в), которые отсутствовали на аналогичном этапе развития на Западе15. По этой причине страны третьего мира и не могли пойти по западному пути развития.

В этом свете становится ясно, что задача, стоявшая перед любым общественным движением в странах третьего мира, была двоякой: преобразовать внутреннюю экономику, изменив господствующие производственные отношения, то есть избавившись от удушающей власти помещиков и других крупных собственников, и свергнуть власть метрополии. Эти две революции — социальная революция, конечной целью которой было развитие, и политическая революция, конечной целью которой было самоопределение, — сливались в одну. И единственной организованной силой, которая могла совершить эти две революции, были коммунистические и другие партии, одновременно левые и националистические. Даже если оставить в стороне другие преимущества коммунистических партий — высокий уровень их организации и качество их лидеров и сторонников, многие из которых были людьми образованными и готовыми идти на жертвы, — только эти партии и их союзники были идеологически привержены объединению социальной и национальной революций. Говоря словами Мао Цзэдуна, «две большие горы давят своей тяжестью на китайский народ: одна из них называется империализмом, другая — феодализмом. Коммунистическая партия Китая уже давно решила срыть эти горы»16. Таким образом, «социализм Мао [был] идеологией модернизации и в то же время критикой евро-американской капиталистической модернизации» (Wang 2003, 149). Другие партии, выступавшие за независимость, были по определению националистическими, но когда дело доходило до социальных преобразований, они начинали колебаться и спотыкаться (например, Индийский национальный конгресс, как в индуистской, так и в мусульманской версиях). Они могли дать одну часть революции, но не другую. А для повседневной жизни крестьян и рабочих социальная революция была, наверное, даже важнее национальной.

Китай и Вьетнам — лучшие примеры совмещения социальных и национальных революций. Препятствия на пути к власти, стоявшие перед обеими партиями, были серьезными и выглядели непреодолимыми — ни один человек в здравом уме, скажем, в 1925 или 1930 году, не мог бы предвидеть то, что в конечном итоге произошло в этих странах. Важнейшие части Китая были разделены на ряд контролируемых иностранцами зон, где не действовало китайское законодательство, в то время как остальной частью страны, номинально контролируемой китайским правительством, управляли многочисленные военные магнаты, составляя постоянно меняющиеся коалиции и более или менее открыто сотрудничая с иностранными державами. Бедность была ужасающей, свирепствовали болезни, детоубийство стало распространенной практикой. В конце Первой мировой войны ближайший советник Вудро Вильсона Эдвард Хаус («Полковник») назвал Китай «угрозой для цивилизации»: «[Китай] находится в удручающем состоянии. Заболеваемость, отсутствие санитарии, новая система рабства, детоубийство и другие жестокие и дикие обычаи превращали весь народ в целом в угрозу цивилизации». Решением, по мнению Хауса, было бы поставить Китай под международную «опеку»17. После того как гражданская война в Китае и Великая депрессия еще сильнее разорили Китай, обследование деревень, проведенное Ассоциацией владельцев хлопчатобумажных фабрик Китая с целью изучения спроса на текстиль, «обнаружило катастрофические условия: женщины в Сычуани не носили юбок, потому что опустошение сельских районов оставило фермеров без средств для покупки ткани, и во многих семьях одним предметом одежды пользовались по несколько человек» (Shiroyama 2008, 127). Вьетнам в то время находился под пятой французов, колониальная администрация которых была эффективной, грабительской и деспотической18. Перспективы национального освобождения, территориального объединения и преобразования социальных отношений были настолько далекими и слабыми, что я не думаю, что будет преувеличением сказать, что не стоило бы поставить один против миллиона, что эти идеи воплотятся в жизнь. И все же произошло именно это, и именно по изложенным выше причинам.

В победе коммунистических партий в странах третьего мира есть два аспекта, социальный и национальный. Я проиллюстрирую их на самом важном примере — примере Китая. Коммунистическая партия Китая (КПК) отстаивала и проводила в жизнь, сначала в районах, которые она контролировала в 1920–1930-х годах, а затем, после своей победы в 1949 году, по всему Китаю, всеобъемлющую земельную реформу, искоренение квазифеодальных отношений в сельских районах и ослабление родовых социальных связей, на смену которым должны были прийти более современная нуклеарная семья и гендерное равенство. Она также содействовала распространению грамотности и образования при помощи «программы позитивного действия» в сфере образования и найма, отдававших приоритет детям из крестьянских и рабочих семей. Это означало не что иное, как полный переворот исторических сложившихся иерархических отношений19. Все это сопровождалось отказом от конфуцианства, которое, с его акцентом на сыновней почтительности, беспрекословном уважении к власти и смирении, позволяло существовать этим несправедливым социальным структурам столетиями. Неудивительно, что националистский Гоминьдан никогда не занимался и не стал бы заниматься проведением столь всеобъемлющих перемен. Более того, в периоды, когда Гоминьдан и КПК «сотрудничали», в конце 1920-х годов и во время японской оккупации, КПК согласилась, чтобы угодить Гоминьдану и сохранить совместный фронт, отложить проведение некоторых из своих самых важных реформ, особенно самой спорной из них — аграрной реформы.

Второй, национальный аспект также хорошо иллюстрируется действиями КПК и маоистского руководства, пришедшего к власти в 1935 году. Хотя Мао и КПК на словах придерживались инструкций Сталина и Коминтерна, а в том, что касалось идеологии и планов будущей организации государства, они и на деле были сталинистами, они шли курсом на национальную революцию, которая имела мало отношения к Москве или даже к интернационализму. Акцент на роли крестьянства вместо городского пролетариата как ключевой силы, призванной совершить социалистическую революцию, был не только неортодоксальным в марксистском смысле, но и шел вразрез с давней политикой Коминтерна, который рассматривал рабочих в Шанхае как ядро будущего государства по типу советского. Мао игнорировал эту точку зрения и в 1935 году заменил одобренное Москвой руководство во главе с Ван Мином на самого себя и свои националистические кадры. Здесь стоит процитировать суждение о Мао, высказанное Ван Фаньши, одним из первых лидеров КПК (который, как и многие другие, впоследствии был изгнан за троцкистский уклон и у которого не было причин приукрашивать Мао и КПК): «Мао никогда не был сталинистом во фракционном смысле [с точки зрения принадлежности к сталинистской фракции внутри КПК]. Сталинисты никогда бы не приняли к себе человека с такими твердыми собственными взглядами, как у Мао… В основе его идеологии лежала китайская классика… он был знаком с тогдашней европейской мыслью, в частности с марксизмом-ленинизмом… возведя грубую надстройку в иностранном стиле на прочном китайском фундаменте… и [он] никогда не оставит самоуверенную гордыню, свойственную старорежимным китайским ученым»20. Действительно, КПК смотрела на зарубежных коммунистических «советников» и тех китайцев, которые слепо им следовали, как на «красных компрадоров»21.

Все это говорит об открыто националистическом характере китайской революции, проявившемся не только в том, как она пришла к победе и чьи классовые интересы представляла (невзирая на марксистскую теорию), но и в ее идеологической независимости от того, что считалось центром всемирного коммунизма. Конечно, национализм КПК не ограничивался лишь отношениями с другими коммунистами. Партия была националистической и в своем отношении и действиях против японских оккупантов и западных держав, разделивших Китай. Таким образом, национализм отразился как в неприятии классического марксистского ЗПР и политики Коминтерна, так и в борьбе против японского и западного империализма.

Курс на социальную и одновременно национальную революции позволил левым и коммунистическим партиям избавиться от всех идеологий и обычаев, которые рассматривались как тормозящие экономическое развитие и создающие искусственные границы между людьми (например, от кастовой структуры, которую гораздо менее радикальная индийская революция так и не сумела изжить) и покончить с колониальной властью. Эта двойная революция была предпосылкой для успешного внутреннего развития и, в более долгосрочной перспективе, для создания местного класса капиталистов, который впоследствии будет двигать экономику вперед, так же, как он это делал в Западной Европе и Северной Америке. Однако здесь переход от феодализма к капитализму происходил под контролем чрезвычайно могущественного государства — процесс, не похожий на то, что происходило в Европе и Северной Америке, где государство сыграло гораздо менее важную роль и где страны были свободны от иностранного вмешательства22. Но это различие имеет принципиальное значение; и это различие в роли государства объясняет, почему капитализм в Китае, Вьетнаме и многих других странах, будь то в прошлом (Южная Корея) или настоящем (Эфиопия, Руанда), так часто имел авторитарный привкус.

3.2б Где коммунизм был успешным?

Предположение, что коммунизм был системой, позволяющей перейти от феодализма к местному капитализму странам, колонизированным Западом или фактически находящимся под его властью, также подтверждается тем фактом, что коммунизм был более успешен в менее развитых странах. Когда мы измеряем успех коммунизма либо совокупными темпами роста, либо, что предпочтительнее, сравнивая показатели коммунистических стран с показателями капиталистических того же уровня развития, мы обнаруживаем отрицательную корреляцию между уровнем доходов страны, на тот момент, когда она стала коммунистической, и последующими абсолютными темпами роста, или темпами роста относительно ее капиталистических аналогов. Проще говоря, это означает, что коммунизм был наименее успешным в развитых индустриальных странах, вроде Восточной Германии и Чехословакии, и наиболее успешным в бедных сельскохозяйственных обществах, таких как Китай и Вьетнам.

Относительный провал коммунизма в более развитых странах стал очевиден с середины 1970-х годов, когда разрыв между коммунистическими странами Центральной Европы и схожими с ними капиталистическими странами (например, Австрией) начал увеличиваться. Это породило обширную литературу, частично вышедшую уже после падения коммунизма, в которой анализировалась история экономического развития при коммунизме и причины его неудач. Два самых распространенных объяснения указывают на неспособность системы к инновациям и ее неспособность заменить труд капиталом. И то и другое можно рассматривать как неспособность генерировать технологический прогресс и управлять им. Первое объяснение (Broadberry and Klein 2011) подчеркивает тот факт, что коммунистические страны не смогли пойти дальше относительно простого уровня развития инфраструктурных отраслей с большой экономией на масштабе (плотины и производство электроэнергии, металлургические комбинаты, железные дороги и т. д.) и, таким образом, полностью упустили последовавшую технологическую революцию. По словам Бродберри и Кляйна, «централизованное планирование позволило достичь неплохих показателей производительности в эпоху массового производства, но в 1980-е годы не смогло адаптироваться к требованиям более гибких производственных технологий» (Broadberry and Klein 2011, 37). Страны с коммунистическими правительствами, вероятно, пропустили бы и революцию в области ИКТ, если бы коммунизм не успел рухнуть до ее начала. Второе объяснение (Easterly and Fischer 1995; Sapir 1980) делает больший акцент на отсутствии взаимозаменяемости между капиталом и трудом, что означает, что конечный продукт производился при квазификсированной пропорции этих двух факторов. В этой ситуации уровень производства определяется (ограничивается) более дефицитным фактором: если население перестает расти, нехватка рабочих не может быть компенсирована приростом капитала. По мнению авторов, именно это произошло в Советском Союзе и Восточной Европе.

Оба объяснения подразумевают, что чем сложнее экономика, тем менее эффективна социалистическая экономическая система. Последние данные подтверждают это. В подробном исследовании, охватывающем весь послевоенный период, в течение которого социализм существовал в Восточной Европе, Воньо (Vonyó 2017) получил три важных результата, показанные на рис. 3.1. Во-первых, страны, которые были более развитыми в 1950 году, имели более низкие средние темпы роста в последующие тридцать девять лет.

Этот результат предполагает конвергенцию доходов, и это справедливо как для социалистических, так и для капиталистических европейских стран. Именно поэтому обе линии на рис. 3.1 имеют наклон вниз. Во-вторых, социалистические страны при любом (начальном) уровне доходов показали худшие результаты, чем капиталистические страны. Поэтому линия для социалистических стран лежит ниже линии для капиталистических. В-третьих, разрыв в показателях между двумя типами стран растет по мере роста начального уровня доходов (то есть чем более развита страна, тем больше разрыв). Поэтому расстояние между двумя линиями больше для стран, которые были богаче в 1950 году, чем для более бедных.

Сравнение капиталистических и социалистических (то есть находящихся под властью коммунистов) стран чрезвычайно важно не только потому, что оно высвечивает худшие показатели социалистических стран, но и потому, что оно позволяет нам разложить худшие показатели относительно более богатых социалистических стран на две составляющих: (1) ту часть, за которую отвечает экономическая конвергенция (то есть часть, не зависящую от социально-экономической системы, существующую независимо от того, сравниваем ли мы Великобританию с Испанией или Чехословакию с Болгарией), и (2) ту часть, которая связана с системой и отражается в гораздо худших показателях более богатых социалистических стран в сравнении с более богатыми капиталистическими странами. Именно часть 2 имеет ключевое значение для моего утверждения о том, что социализм был экономически гораздо менее успешным в богатых, чем в бедных странах. Это, в свою очередь, подрывает линейный марксистский, или ЗПР, подход, который утверждает прямо противоположное: что неудачи социализма проистекают из того, что его применяли не в богатых западных странах, а в периферийных, таких как Россия. На самом деле все как раз наоборот: если бы социализм был введен в Западной Европе, он был бы еще менее успешным, чем в Восточной. Именно неудача социализма в богатых странах опровергает прямолинейную марксистскую телеологию.

Карлин, Шаффер и Сибрайт (Carlin, Shaffer, and Seabright 2012) пришли к такому же выводу, что развитие социалистических экономик шло по-разному в зависимости от уровня доходов. Они показали, что относительно бедные страны больше выиграли от некоторых преимуществ централизованного планирования (таких как улучшение инфраструктуры и повышение уровня образования), чем пострадали от отсутствия рыночных стимулов. Поэтому, судя по долгосрочным темпам роста, бедные социалистические страны выиграли по сравнению с их капиталистическими аналогами. Однако для более богатых стран верно обратное: там отсутствие рынков привело к снижению долгосрочных темпов роста ниже уровня похожих на них капиталистических стран.

Таким образом, и теория, и эмпирические данные подводят нас к выводу, что менее развитые страны (то есть именно те, в которых коммунизм позволил перейти от феодализма к местному капитализму) с большей вероятностью выиграют от изменений, которые несет с собой коммунизм. Если мы посмотрим на их показатели за еще более длительный период, который включает последние три десятилетия, в течение которых некоторые коммунистические страны превратились в страны политического капитализма, то увидим, что это преимущество выросло. На рис. 3.2 показаны годовые темпы роста ВВП на душу населения с 1990 по 2016 год для Китая, Вьетнама и США (которые можно рассматривать как представителя либерально-меритократического капитализма). Темпы роста Китая в среднем составляют около 8%, Вьетнама — около 6%, а Соединенных Штатов — всего 2%. Разрыв в темпах роста не только высок, но и постоянен на протяжении всех лет: за 26-летний период был только один год, когда Вьетнам и США демонстрировали одинаковые темпы роста (это был 1997-й, год азиатского финансового кризиса), и ни разу рост Китая не опустился до или ниже уровня роста США. Как мы увидим ниже, эти выдающиеся достижения стран политического капитализма делает их, по крайней мере если ключевым критерием считать экономическое процветание, конкурентами либерального капитализма в вопросе о наилучшем способе организации общества.

Сохранится ли этот разрыв в производительности в будущем, не очевидно: по мере того как Китай, Вьетнам и другие приближаются к передовому краю производственных возможностей и их рост во все большей степени зависит от инноваций, он может замедлиться (см. также приложение В). Но мы не знаем, замедлится ли он вплоть до уровня сегодняшних богатых стран и потеряет ли от этого политический капитализм — несмотря на поистине выдающийся путь этих стран, которые за пару поколений стали из очень бедных очень богатыми — свою привлекательность в качестве примера для подражания.

3.2в Является ли Китай капиталистической страной?

Но действительно ли Китай — капиталистическая страна? Этот вопрос задают часто — иногда риторически, иногда искренне. Мы можем быстро его разрешить, если воспользуемся стандартным определением капитализма Маркса–Вебера, представленным в главе 2. Чтобы общество считалось капиталистическим, большая часть производства должна осуществляться с использованием частных средств производства (капитала, земли), большинство работников должны быть наемными (юридически не привязанными к земле и не работающими как самозанятые с использованием собственного капитала) и большинство решений, касающихся производства и ценообразования, должно приниматься децентрализованно (то есть никто не должен навязывать их предприятиям). По всем трем пунктам Китай, без сомнения, оказывается капиталистической страной.

До 1978 года доля промышленной продукции, производимой государственными предприятиями (ГП) в Китае, была близка к 100%, поскольку большинство промышленных предприятий принадлежало государству. Они работали в рамках централизованного плана, который, будучи более гибким и охватывая гораздо меньше товаров, чем в Советском Союзе, тем не менее включал все основные промышленные продукты (уголь и другие полезные ископаемые, сталь, нефть, водо-, тепло- и электроснабжение и т. д.), некоторые из которых по-прежнему в основном поставляются государственными предприятиями. К 1998 году доля государства в промышленном производстве уже сократилась вдвое и составила чуть более 50%, как показано на рис. 3.3. С тех пор она постоянно, год за годом, снижалась и на сегодня составляет чуть более 20%.

В сельском хозяйстве дело обстоит еще очевиднее. До реформ большая часть производства осуществлялась сельскими общинами. С 1978 года, после введения «системы ответственности», которая разрешала частную аренду земли, почти вся продукция производится в частном порядке, хотя, конечно, фермеры не являются наемными работниками, а в основном работают на себя, что в марксистской терминологии называется «мелкотоварным производством». Исторически это был типичный способ организации сельского хозяйства в Китае, так что нынешняя структура собственности в сельских районах — это в некотором роде возврат к прошлому (с одним существенным отличием — отсутствием помещиков). Но поскольку исход сельского населения в города продолжается, то, вероятно, и в сельском хозяйстве установятся более капиталистические отношения. Можно также упомянуть волостные и деревенские предприятия, находящиеся в коллективной собственности, которые, хотя и не играют сейчас той роли, которую играли прежде, тем не менее быстро росли, используя излишки сельской рабочей силы для производства несельскохозяйственных товаров. Они используют наемный труд, но структура их собственности, сочетающая в различных пропорциях государственную (хотя и на низовом уровне) и в меньшей степени кооперативную собственность, а также частную собственность в чистом виде, чрезвычайно сложна и варьируется в зависимости от региона.

Частные фирмы не просто многочисленны; среди них много крупных компаний. Согласно официальным данным, доля частных компаний в верхнем 1% фирм по совокупной добавленной стоимости увеличилась с примерно 40% в 1998 году до 65% в 2007-м (Bai, Hsieh, and Song 2014, fig. 4).

Формы собственности в Китае сложны, потому что они часто сочетают в себе в различных пропорциях государственную (центральную и провинциальную), коллективную, частную и иностранную собственность, но роль государства в ВВП страны, рассчитанном со стороны производства, вряд ли превышает 20%23, в то время как рабочая сила, занятая на государственных предприятиях и предприятиях, находящихся в коллективной собственности, составляет 9% от общей занятости в сельских и городских районах (China Labor Statistical Year- book 2017). Эти цифры близки к показателям Франции начала 1980-х годов (Milanovic 1989, table 1.4). Как мы увидим в разделе 3.3, одна из черт политического капитализма действительно состоит в том, что государство играет значительную роль, намного превосходящую ту роль, которую отражает формальное владение капиталом, но моя цель здесь — просто развеять некоторые сомнения в отношении капиталистического характера китайской экономики — сомнения, построенные не на эмпирической основе (поскольку данные явно позволяют отбросить их), а на том надуманном основании, что правящая партия называется «коммунистической», как будто одного этого достаточно, чтобы определить природу экономической системы.

Распределение инвестиций в основной капитал по формам собственности также демонстрирует очень четкую тенденцию к увеличению доли частных инвестиций (рис. 3.4). На частные инвестиции уже приходится более половины инвестиций в основной капитал, в то время как доля государства составляет около 30% (остальная часть приходится на коллективный сектор и иностранные частные инвестиции)24.

Эти перемены также резко отразились на доле работников госпредприятий в общей городской занятости (рис. 3.5). До реформ почти 80% занятых в городах трудились на госпредприятиях. Сейчас их доля, год за годом сокращавшаяся, составляет менее 16%. В сельских районах фактическая приватизация земли в рамках «системы ответственности» превратила почти всю сельскую рабочую силу в фермеров-частников.

Наконец, контраст между социалистическим и капиталистическим способами производства наиболее ярко проявляется в децентрализации производственных и ценовых решений. В начале реформ государство устанавливало цены на 93% сельскохозяйственной продукции, 100% промышленной продукции и 97% розничных товаров. В середине 1990-х пропорции изменились на противоположные: рынок определял цены 93% розничных товаров, 79% продукции сельского хозяйства и 81% производственных материалов (Pei 2006, 125). Сегодня рынок устанавливает еще более высокий процент цен.

3.3 Основные черты политического капитализма

3.3a Три системные характеристики и два системных противоречия

В «Протестантской этике и духе капитализма» Макс Вебер определил политически мотивированный капитализм как «использование политической власти для получения экономических выгод». По словам Вебера, «капитализм грюндеров, крупных спекулянтов, колонизаторов и финансистов часто сохраняет ряд подобных черт [приобретение богатства силой, политические связи, спекуляцию] и в современной действительности Запада даже в мирное время; особенно же близок к нему капитализм, ориентированный на войну. Отдельные… черты крупной международной торговли… также родственны авантюристическому капитализму» (Weber 1992, 21; Вебер 1990, 51). В работе «Экономика и общество» Вебер развил эту идею, говоря о «политически обусловленном капитализме», существовавшем «всюду, где практиковались откуп налогов, подряды на государственные поставки, война, пиратство, ростовщичество и колонизация» (Weber 1978, 480; Вебер 2017, 149).

Государства, практикующие политический капитализм сегодня, особенно Китай, Вьетнам, Малайзия и Сингапур, модифицировали эту модель, поставив к рулю высокоэффективную и технически подкованную бюрократию. В этом состоит первая важная характеристика системы: главная обязанность бюрократии (которая, несомненно, в первую очередь и выигрывает от этой системы) — обеспечивать высокий экономический рост и проводить политику, которая позволяет достигать этой цели. Рост нужен для легитимации ее власти. Для успеха, особенно учитывая отсутствие власти закона, бюрократия должна быть технократической, а отбор ее членов должен основываться на заслугах. Фактическое отсутствие власти закона — вторая важнейшая характеристика системы.

Отцом-основателем современного политического капитализма, системы — не просто идеологии, — сочетающей динамизм частного сектора, эффективную бюрократию и однопартийную политическую систему, можно считать Дэн Сяопина, верховного лидера Китая с конца 1970-х до середины 1990-х. Чжао Цзыян, который был премьер-министром Китая и в течение короткого периода генеральным секретарем Коммунистической партии (но был низложен с этого поста в 1989 году после событий на площади Тяньаньмэнь), так описал в своих мемуарах политические взгляды Дэна: «[Он] был особенно против многопартийной системы, трехчастного разделения власти и парламентской системы западных стран — и решительно отверг их. Почти каждый раз, когда он упоминал политическую реформу, он обязательно отмечал, что западная политическая система абсолютно неприемлема» (Zhao Ziyang 2009, 251). Для Дэна экономическая реформа базировалась на том, чтобы «учиться на опыте» и предоставить частному сектору широкую свободу действий, но ни в коем случае не настолько широкую, чтобы он мог диктовать свои предпочтения государству и Коммунистической партии. Политическая реформа, пишет Чжао, означала повышение эффективности системы; она сводилась не более чем к «административной реформе».

В экономической сфере взгляды Дэна не сильно отличались от взглядов консервативного «старейшины» Чэнь Юня (отца первой китайской пятилетки), который, объясняя надлежащее место частного сектора, прибегал к метафоре птицы в клетке: если частный сектор контролировать слишком жестко, он, как птица в неволе, задохнется; если предоставить ему полную свободу, он улетит25. Поэтому лучше всего поместить птицу в просторную клетку. Хотя эта метафора была связана с консервативной интерпретацией китайских реформ, можно сказать, что точка зрения Дэна отличалась только размером клетки, в которую он хотел заключить частный сектор. Однако Дэн хотел ограничить не размер частного сектора, а его политическую роль, то есть его способность навязывать свои предпочтения государственной политике. Как удачно резюмирует Мин Ся, Дэн был «главным архитектором, [который] спроектировал плавный переход от государственного социализма к капитализму», но он же «без колебаний уничтожал любые идеи, которые считал опасными… Он остановил попытку „буржуазной либерализации“ [в 1986 году] и жестоко подавил студенческие демонстрации [в 1989 году]» (Ming Xia 2000, 186). Именно это двойное наследие и определило не только Китай Дэна, но и модель политического капитализма в целом.

Подход Дэна напоминает то, что Джованни Арриги в книге «Адам Смит в Пекине» (Arrighi 2007; Арриги 2009) называет «естественным» развитием рынка в духе Адама Смита, когда интересам капиталистов не позволяют взять верх, и государство сохраняет значительную автономию, чтобы проводить политику, диктуемую национальными интересами и при необходимости обуздывать частный сектор. Эта двойная способность государства руководствоваться национальными интересами (очень меркантилистская черта) и контролировать частный сектор — ключевая черта современного политического капитализма, то, что мы можем назвать его третьей важной характеристикой. Для этого требуется, если мы хотим, чтобы слово государства было решающим, его независимость от правовых ограничений — одним словом, произвольное принятие решений людьми, а не принятие решений законом (наша вторая характеристика).

Как и везде, в странах политического капитализма есть законы, и эти законы в большинстве случаев исполняются. Тем не менее власть закона нельзя применять обобщенно (то есть ко всем, независимо от их постов и политических связей), потому что это разрушило бы структуру системы и затронуло бы ее основных бенефициаров. Элита выигрывает от произвола, поскольку она может, когда необходимо, просто не применять неудобный закон к себе или к своим сторонникам. С другой стороны, она может применить его в полную силу (и даже добавить еще немного), когда необходимо наказать «нежелательного» политического деятеля или конкурента по бизнесу. Так, например, нормы не применяются, когда Си Цзиньпину нужно продлить свое президентство сверх обычных двух сроков. Но вся сила закона может быть обрушена на компании, принадлежащие политически неудобным игрокам. Необязательно эти игроки невиновны (как в примере ссыльного российского миллиардера Михаила Ходорковского, который, вероятно, не был таковым), но закон применяется против них избирательно. Китайского магната Сяо Цзяньхуа, имевшего тесные связи с китайским руководством, постигла судьба, сходная с судьбой Ходорковского, когда его внезапно похитили из самого роскошного отеля Гонконга. Подобное произвольное применение власти — это то, что Флора Сапио (Sapio 2010, цит. по Creemers 2018) называет «зоной беззакония», где нормальное действие закона приостанавливается. Такие зоны беззакония — не отклонение от нормы, а неотъемлемая часть системы.

Это подводит нас к первому противоречию, которое характерно для современного политического капитализма: противоречие между потребностью в технократической и высококвалифицированной элите и тем фактом, что эта элита должна действовать в условиях избирательного применения власти закона26. Это действительно противоречие: технократическая элита приучена соблюдать правила и действовать в рамках рациональной системы. Но произвол в применении правил в корне подрывает эти принципы.

Второе противоречие — это противоречие между (i) способствующей росту неравенства коррупцией, которая в таких системах повсеместна, поскольку дискреционная власть предоставленная бюрократии, также используется ее различными представителями для получения финансовых выгод, тем больших, чем выше положение чиновника, и (ii) необходимостью, из соображений легитимности, сдерживать неравенство. Именно здесь становится полностью применимым расширенное веберовское определение политического капитализма. Решения по таким вопросам, как налогообложение, правоприменение, заимствования и кредитование, а также о том, кто получит право заработать на госконтрактах, часто являются дискреционными. Они могут частично основываться на объективных критериях, а частично — на персоналиях потенциальных бенефициаров и на том, какая финансовая выгода ждет элиту. Элиту не следует рассматривать просто как бюрократию, потому что границы между тем, где заканчивается бюрократия и начинается бизнес, размыты: один человек может перемещаться между этими двумя ролями, или разные роли могут выполняться разными людьми, но в рамках одной и той же «организации», у которой повсюду есть свои «представители» — одни в бизнесе, другие в политике. Если прибегнуть к более негативно окрашенной терминологии, то можно сказать, что такие организации не слишком отличаются от мафии. Они создают политико-предпринимательские кланы и представляют собой каркас политического капитализма, на котором держится все остальное. Разрастание таких кланов образует то, что можно назвать политико-капиталистическим классом27.

Коррупция при политическом капитализме — повсеместное явление. При любой системе, требующей дискреционного принятия решений, коррупция неизбежно будет повсеместной. Проблема с коррупцией, с точки зрения элиты, заключается в том, что, если она заходит слишком далеко, то начинает подрывать эффективность бюрократии и ее способность проводить экономическую политику, обеспечивающую высокий рост. Тем самым подрывается ключевая часть социального договора, лежащего в основе политического капитализма. Население может мириться с отсутствием реального права голоса (а в некоторых случаях ему может быть все равно, есть ли у него право голоса или нет), пока элита обеспечивает ощутимое улучшение уровня жизни, более или менее обеспечивает отправление правосудия и не допускает кричащего неравенства. Но если коррупция зашкаливает, этот договор теряет силу: высокие темпы роста не могут поддерживаться в обстановке высокого уровня коррупции; отправление правосудия больше нельзя назвать приемлемым; и показное потребление уже нельзя сдержать. Все становится намного хуже.

Система постоянно находится в шатком равновесии. Если коррупция выйдет из-под контроля, система может рухнуть. Но если власть закона будет реализована в полной мере, то система радикально изменится и вместо контроля со стороны одной партии или одной элиты возникнет система с конкуренцией элит. Поэтому, чтобы поддерживать функционирование системы, элита должна найти средний путь между этими двумя курсами, ни один из которых она не может реализовать полностью. Иногда она может склоняться в одну сторону, иногда в другую. Один курс — укреплять власть закона, даже если она не может быть полноценно реализована, потому что, как мы видели, свобода действий необходима для сохранения власти элиты. Это стратегия, которую пытался принять Ху Цзиньтао, президент Китая с 2003 по 2013 год. Некоторые аналитики ошибочно считали стратегию Ху первым шагом на пути к построению либерального капитализма.

Хотя такая цель и не ставилась, тем не менее действительно более законопослушный политический капитализм гораздо больше походит на либеральный капитализм. Альтернативная стратегия — это стратегия Си Цзиньпина, в которой упор делается на борьбу с коррупцией. Эта стратегия не затрагивает принцип свободы действий при принятии решений, но пресекает наиболее вопиющие злоупотребления им. Поэтому комментаторы обычно и считают эту стратегию более консервативной; она оставляет основные черты политического капитализма в неприкосновенности, не уменьшает власти бюрократии и сохраняет идеологический разрыв между политическим и либеральным капитализмом на прежнем уровне. Но она стабилизирует политический капитализм.

Поскольку коррупция заложена в саму природу политического капитализма, искоренить ее невозможно. Для этого система должна либо измениться в сторону либерального капитализма, либо стать автаркической. Автаркические системы по причинам, которые я назову в главе 4, не испытывают трудностей с контролем над коррупцией (но у них возникают другие проблемы).

На этом этапе будет полезно снова перечислить то, что я считаю системными характеристиками и ключевыми противоречиями политического капитализма.

Тремя системными характеристиками являются:

(1) Эффективная бюрократия (администрация).

(2) Отсутствие власти закона.

(3) Автономия государства.

Противоречия состоят в следующем:

Во-первых, противоречие между системными характеристиками (1) и (2), а именно: противоречие между необходимостью безличного управления делами, обязательного для хорошей бюрократии, и произволом в применении закона.

Во-вторых, противоречие между повсеместной коррупцией, порождаемой отсутствием власти закона, и тем базисом, на котором зиждется легитимность всей системы.

Мы видим, что в некотором смысле эти противоречия вытекают из основных характеристик системы.

3.3б В каких странах существует политический капитализм?

Китай и Вьетнам — образцовые примеры политического капитализма. Но они не одиноки. По крайней мере в девяти других странах функционируют системы, выполняющие условия для политического капитализма, как показано в таблице 3.1. Чтобы страна могла быть включена в этот список, ее политическая система должна быть однопартийной или фактически однопартийной, когда другим партиям разрешено существовать, но не побеждать на выборах, и/или одна партия остается у власти на протяжении нескольких десятилетий28. Политическая система также должна была «родиться» в результате успешной борьбы за национальную независимость, вне зависимости от того, был ли предыдущий статус страны формально колониальным или просто очень близким к таковому. Наконец, обратите внимание, что все перечисленные страны, за исключением, возможно, Сингапура, обрели независимость после ожесточенной борьбы29. Некоторые, кроме того, прошли через гражданские войны. В списке также указаны страны, в которых переход к местному капитализму был осуществлен под руководством коммунистической или явно левой партии (то есть страны, которые подпадают под мое описание роли коммунизма в осуществлении перехода к капитализму)30. Этому последнему требованию удовлетворяют семь стран из одиннадцати. В таблице также показаны темпы роста этих стран за последние тридцать лет и их текущий рейтинг по уровню коррупции.

За исключением Анголы и Алжира, за последнюю четверть века все страны имели темпы роста на душу населения выше среднемировых. В 2016 году перечисленные здесь одиннадцать стран насчитывали более 1,7 миллиарда человек (24,5% мирового населения), на них приходилось 21% мирового производства (рассчитанного по ППС [паритету покупательной способности] 2011 года). В 1990 году их доля в мировом населении составляла 26%, в то время как их доля в мировом производстве составляла лишь 5,5%. Иными словами, их доля в мировом производстве увеличилась почти в четыре раза менее чем за тридцать лет, факт, возможно, имеющий отношение к той привлекательности, которой они, и особенно Китай, обладают для остального мира31.

В области коррупции показатели шести из одиннадцати стран значительно хуже среднего (медианный рейтинг составляет 88, поскольку в 2016 году в рейтинг входили 176 стран). Показатель Китая немного лучше мирового среднего. Ботсвана и Сингапур — настоящие исключения, поскольку их воспринимаемая коррупция, по оценке Transparency International, очень низка.

Китай, с большим отрывом, самая важная из одиннадцати стран, прототип системы политического капитализма, и он также продвигает свою модель как образец для подражания для других стран. Некоторые особенности китайской системы, особенно неравенство, заслуживают поэтому внимательного рассмотрения, подобно тому как в главе 2 мы детально рассматривали неравенство в Соединенных Штатах, стране, символизирующей либерально-меритократический капитализм. Отличие, однако, в том, что наши знания о неравенстве в США намного превосходят наши знания о неравенстве в Китае. Данных по США не только гораздо больше и они доступны для более длительного периода, но они еще и более надежны и высвечивают многие аспекты проблемы (включая, что очень важно, передачу неравенства от поколения к поколению), о которых мы практически ничего не знаем в случае Китая. Поэтому моя характеристика особенностей Китая поневоле будет более ограниченной.

Сноски:

2. Нас интересует здесь коммунизм, пришедший к власти, реальная социально-экономическая система, а не коммунизм как идеология.

3. Berdyaev (2006); Бердяев (1923).

4. Классическим примером критики того, что он называет «концепцией исторических законов последовательности», является «Нищета историзма» Карла Поппера: «историцизм видит главную задачу социальных наук в историческом предсказании. Задача эта решается, когда в основе исторической эволюции усматривают „ритмы“, „схемы“, „законы“ или „тенденции“» (Popper [1957] 1964, 3; Поппер 1993, 137, 9.)

5. Заметим, что такое понимание термина «социализм» сильно отличается от распространенного использования термина «социалистический» для описания капиталистических экономик с развитым социальным государством. Я считаю, что такое словоупотребление только вводит в заблуждение, и не буду его придерживаться.

6. Торговлю и, следовательно, капитализм связывали с миролюбием со времен Монтескье.

7. Маркс и Энгельс (1955–1978, т. 23, 9).

8. Письмо Маркса Вере Засулич доступно по адресу https://www. marxists.org/archive/marx/works/1881/zasulich/zasulich.htm (Маркс и Энгельс 1955–1978, т. 19, 250–251). См. также письмо Маркса 1877 года в редакцию журнала «Отечественные записки»: «Я пришел к такому выводу. Если Россия будет продолжать идти по тому пути, по которому она следовала с 1861 г. [года отмены крепостного права], то она упустит наилучший случай, который история когда-либо предоставляла какому-либо народу, и испытает все роковые злоключения капиталистического строя» (Маркс и Энгельс 1955–1978, т. 19, 119). См. также: Avineri (1968).

9. Кроме того, концепция азиатского способа производства неприменима к ряду азиатских обществ, включая Китай, в которых мелкомасштабное крестьянское товарное производство сочеталось с гораздо меньшим фискальным давлением со стороны государства (как долей ВВП), чем в западных странах того же времени (см.: Ma 2011, 9–21). Другими словами, не было ни отчуждения производителей от их средств производства, ни государства в роли фактического землевладельца, ни невыносимого финансового гнета или повсеместного использования принудительного труда — всех характеристик, которые мы ожидали бы найти при азиатском способе производства. Как отмечает Пер Фрис (Vries 2013, 354), при династии Цин Китай гораздо ближе подошел к осуществлению идей Адама Смита о рыночной экономике и свободной конкуренции, чем Европа того же времени.

10. В 1885 г. Жюль Ферри, левый французский политик, один из самых ярых сторонников французского колониализма, определил три цели французской колониальной политики; согласно третьей из них, «долг высших рас — цивилизовать низшие» (Wesseling 1996, 17).

11. Остальные страны третьего мира, которые были колонизированы, но не прошли через коммунистические революции, можно рассматривать как идущие по стандартному либеральному пути к развитой капиталистической экономике. Примеры Индии, Нигерии и Индонезии вписываются в этот взгляд.

12. В работе «Британское владычество в Индии» (1853) Маркс писал: «мы… не должны забывать, что эти идиллические сельские общины [уничтоженные британским империализмом], сколь безобидными они бы ни казались, всегда были прочной основой восточного деспотизма, что они ограничивали человеческий разум самыми узкими рамками, делая из него покорное орудие суеверия… лишая его всякого величия, всякой исторической инициативы» (Marx 2007, 218; Маркс и Энгельс 1955–1978, т. 9, 135).

13. Здесь можно провести интересную параллель между этим представлением о подталкивании извне для перехода к социализму и точкой зрения Ленина, согласно которой пролетарское сознание может быть привито рабочим только извне, то есть через действия профессиональных революционеров. В обоих случаях нет автономных эндогенных сил, которые привели бы соответствующих субъектов (страны третьего мира или рабочих) к революции.

14. Warren (1980, 105). Мао Цзэдун недвусмысленно поддержал эту точку зрения в работе «О новой демократии», опубликованной в 1940 г.: «Независимо от того, какие классы, партии или лица в угнетенной нации присоединяются к революции, и независимо от того, сознают ли и понимают ли они это сами, пока они выступают против империализма, их революция становится частью пролетарско-социалистической мировой революции» (цит. по: Chi Hsin 1978, 223).

15. Обратим внимание на то, что неразвитость третьего мира, о которой мы говорим, — это неразвитость в сравнении с Западом. Это и имеет значение, а не то, что третий мир был так же беден, как Запад, взятый в какой-то более ранний период времени. Относительная бедность подразумевает технологическую отсталость и военную слабость, и значит уязвимость перед внешним вторжением.

16. “The Foolish Old Man Who Removed the Mountains,” in Selected Works of Mao Tse-tung, vol. 3 (Beijing: Foreign Languages Press, 1969), 272; Мао Цзэдун (1969, 352).

17. Цит. по: Tooze (2014, 104); Туз (2021, 144).

18. В 1929 г. коэффициент неравного извлечения (inequality extraction ratio, фактическое неравенство как доля максимального неравенства, которое существовало бы в условиях, когда все, кроме очень небольшой элиты, жили бы на уровне прожиточного минимума) составлял, согласно расчетам Сары Меретт (Merette 2013), от 75 до 80%, соответственно, в Тонкине (Север) и Кохинхине (Юг) (100%-й коэффициент извлечения означал бы, что все местное население живет на уровне прожиточного минимума, а все излишки присваивают колонизаторы). Обратите внимание, что в обеих частях Вьетнама колонистов было крайне мало: 0,2% в Тонкине и 0,4% в Кохинхине. Более того, французы оставили нетронутым крупное вьетнамское землевладение. Таким образом, феодальные производственные отношения оставались в силе, а колониальная эксплуатация находилась на пике, так что большая часть местного населения жила на уровне прожиточного минимума.

19. Крис Брамалл (Bramall 2000) назвал главным достижением маоистской эпохи «подавление групп интересов, замедляющих рост» (цит. по: Gabriel 2006, 171).

20. Wang (1991, 269). См. мою рецензию: http://glineq.blogspot. com/2018/02/i-wont-go-to-moscow-until-revolution.html.

21. Это выражение приписывали Чэнь Дисю, первому генеральному секретарю Коммунистической партии Китая (1921–1922). См.: Wang (1991, 174).

22. Это сходно с ролью государства в Германии и Японии, но эти последние страны не находились под иностранным владычеством, поэтому националистический элемент выразился иначе, через империализм, а не через национальное освобождение.

23. Подсчет основан на том факте, что промышленность составляет около трети китайского ВВП, и, следовательно, на долю государственных предприятий остается чуть менее 7% ВВП. Остальная часть государственного сектора приходится на транспорт и услуги, такие как банковское дело и связь. В октябре 2018 г. вице-премьер Китая Лю Хэ заявил, что на частный сектор приходится 60% ВВП Китая (“Xi Reaffirms Support for Private Firms,” China Daily, October 22, 2018, 1). Это соответствует примерно 20%-й доле госпредприятий, поскольку «недостающие» 20% добавляются коллективами и кооперативными предприятиями (включая волостные и деревенские предприятия), фирмами с иностранным финансированием и фирмы, основанные фондами из Гонконга и Макао.

24. В 1980-е гг. на государственный сектор приходилось 85% инвестиций в основной капитал; остальное — вклад коллективных фирм, часто контролируемых местными органами власти: World Bank (2017, 8).

25. Хороший, хотя и ориентированный по своим задачам на Запад, обзор идеологических дискуссий, которые привели к принятию программ реформ в Китае, можно найти в: Gewirtz (2017). См. мой обзор: http://glineq.blogspot. com/2017/09/how-china-became-market-economy-review.html.

26. Легко заметить, что это противоречие порождается конфликтом между двумя первыми системными характеристиками.

27. Народный конгресс — самый богатый парламент в мире, общее состояние его членов оценивается в 4,12 триллиона юаней, или 660 миллиардов долларов по обменному курсу на начало 2018 г. См.: “Wealth of China’s Richest Lawmakers Rises by a Third: Hurun,” Reuters, March 1, 2018, https://www.reuters.com/article/us-china-parliament-wealth/ wealth-of-chinas-richest-lawmakers-rises-by-a-third-hurun- idUSKCN1GD6MJ.

28. Даже в Китае формально существует многопартийная система, в которой некоммунистические партии играют строго ограниченную и по сути ритуальную роль.

29. Борьба Малайи за независимость от Великобритании действительно была ожесточенной, с элементом гражданской войны между партизанами, во главе которых стояли коммунисты, и остальными. Так что в этом смысле опыт Сингапура, пока он был частью Малайи, ничем не отличался от опыта последней. Но его собственное отделение от Малайи произошло мирным путем.

30. Страны, входившие в состав Советского Союза, не вписываются в эту схему не только потому, что их колониальный статус был (мягко говоря) не очевиден, но и потому, что после 1991 г. они двинулись в сторону либерального капитализма, даже если в некоторых из них (включая Беларусь, Россию, Узбекистан, Казахстан и Азербайджан) сохраняется однопартийная или квазиоднопартийная система.

31. Даже если мы исключим Китай, их доля в мировом производстве сильно увеличилась — с 1,7% в 1990 г. до 2,7% в 2016-м.

29.01.2026

Присоединиться